Люди годы жизнь читать. Люди, годы, жизнь

Книги просвещают душу, поднимают и укрепляют человека, пробуждают в нем лучшие стремления, острят его ум и смягчают сердце.

Уильям Теккерей, английский писатель-сатирик

Книга - огромная сила.

Владимир Ильич Ленин, советский революционер

Без книг мы теперь не можем ни жить, ни бороться, ни страдать, ни радоваться и побеждать, ни уверенно идти к тому разумному и прекрасному будущему, в какое мы непоколебимо верим.

Еще многие тысячи лет тому назад книга в руках лучших представителей человечества сделалась одним из главных орудий их борьбы за истину и справедливость, и именно это орудие придало этим людям страшную силу.

Николай Рубакин, русский книговед, библиограф.

Книга - орудие труда. Но не только. Она приобщает людей к жизни и борьбе других людей, дает возможность понимать их переживания, их мысли, их стремления; она дает возможность сравнивать, разбираться в окружающем и преобразовать его.

Станислав Струмилин, академик АН СССР

Нет лучшего средства для освежения ума, как чтение древних классиков; стоит взять какого-нибудь из них в руки, хотя на полчаса,- сейчас же чувствуешь себя освеженным, облегченным и очищенным, поднятым и укрепленным, - как будто бы освежился купаньем в чистом источнике.

Артур Шопенгауэр, немецкий философ

Тот, кто не был знаком с творениями древних, прожил, не ведая красоты.

Георг Гегель, немецкий философ

Никакие провалы истории и глухие пространства времен не в состоянии уничтожить человеческую мысль, закрепленную в сотнях, тысячах и миллионах рукописей и книг.

Константин Паустовский, русский советский писатель

Книга - это волшебница. Книга преобразила мир. В ней память человеческого рода, она - рупор человеческой мысли. Мир без книги - мир дикарей.

Николай Морозов, создатель современной научной хронологии

Книги - это духовное завещание одного поколения другому, совет умирающего старика юноше, начинающему жить, приказ, передаваемый часовым, отправляющимся на отдых, часовому, заступающему на его место

Без книг пуста человеческая жизнь. Книга не только наш друг, но и наш постоянный, вечный спутник.

Демьян Бедный, русский советский писатель, поэт, публицист

Книга - могучее орудие общения, труда, борьбы. Она вооружает человека опытом жизни и борьбы человечества, раздвигает его горизонт, дает ему знания, при помощи которых он может заставить служить себе силы природы.

Надежда Крупская, российская революционерка, советский партийный, общественный и культурный деятель.

Чтение хороших книг - это разговор с самыми лучшими людьми прошедших времен, и притом такой разговор, когда они сообщают нам только лучшие свои мысли.

Рене Декарт, французский философ, математик, физик и физиолог

Чтение - это один из истоков мышления и умственного развития.

Василий Сухомлинский, выдающийся советский педагог-новатор.

Чтение для ума - то же, что физическое упражнение для тела.

Джозеф Аддисон, английский поэт и сатирик

Хорошая книга - точно беседа с умным человеком. Читатель получает от нее знания и обобщение действительности, способность понимать жизнь.

Алексей Толстой, русский советский писатель и общественный деятель

Не забывай, что самое колоссальное орудие многостороннего образования - чтение.

Александр Герцен, русский публицист, писатель, философ

Без чтения нет настоящего образования, нет и не может быть ни вкуса, ни слова, ни многосторонней шири понимания; Гёте и Шекспир равняются целому университету. Чтением человек переживает века.

Александр Герцен, русский публицист, писатель, философ

У нас Вы найдёте аудиокниги русских, советских, российских и зарубежных писателей различной тематики! Мы собрали для Вас шедевры литературы из и . Также на сайте расположены аудиокниги со стихами и поэтов, найдут для себя интересные аудиокниги любители и детективов и боевиков, аудиокниг. Женщинам мы можем предложить , а для , мы будем периодически предлагать сказки и аудиокниги из школьной программы. Детям будут также интересны аудиокниги про . Любителям у нас тоже есть что предложить: аудиокниги серии "Сталкер", "Метро 2033"..., и многое другое от . Кто желает пощекотать себе нервы: заходите в раздел


Тип: аудиокнига
Издательство: Нигде не купишь
Тип издания: Оцифровка 2010 г.
Аудио кодек: MP3
Битрейт аудио: 96 kbps

Описание:

Эта книга - часть большого автобиографического произведения Ильи Эренбурга. "Люди, годы, жизнь" можно было бы назвать мемуарами, автор рассказывает здесь о том, что довелось ему увидеть и пережить, о событиях, в которых ему пришлось участвовать, о Париже и Киеве, о России и Испании, о Пикассо, О Хемингуэе, Модильяни, Маяковском, о тех, с кем так или иначе сводила его жизнь. В то же время "Люди, годы, жизнь" - сегодняшняя современная книга. Не только потому, что автор смотрит на прошлое глазами нашего современника, но прежде всего потому, что главное стремление автора, которое читатель ощутит как внутренний стержень всего повествования, - это стремление через прошлое понять настоящее.

Доп. информация: Время воспроизведения: 10 час. 10 мин. 17 сек.

Люди, годы, жизнь.
Книга II

Описание:
Знаменитые воспоминания "Люди, годы, жизнь" Ильи Эренбурга - одна из культовых книг середины ХХ века. Впервые опубликованная в 1960-1965 гг. на страницах "Нового мира", она сыграла исключительную роль в формировании поколения шестидесятых годов; именно из нее читатели впервые узнали о многих страницах нашей истории.

Эта книга - часть большого автобиографического произведения Ильи Эренбурга.

"Люди, годы, жизнь" можно было бы назвать мемуарами, автор рассказывает здесь о том, что довелось ему увидеть и пережить, о событиях, в которых ему пришлось участвовать, о Париже и Киеве, о России и Испании, о Пикассо, О Хемингуэе, Модильяни, Маяковском, о тех, с кем так или иначе сводила его жизнь. В то же время "Люди, годы, жизнь" - сегодняшняя современная книга. Не только потому, что автор смотрит на прошлое глазами нашего современника, но прежде всего потому, что главное стремление автора, которое читатель ощутит как внутренний стержень всего повествования, - это стремление через прошлое понять настоящее.
Илья Эренбург

Доп. информация: Время воспроизведения: 8 час. 33 мин. 52 сек.

Люди, годы, жизнь.
Книга III

Описание:
Третья книга произведения И.Эренбурга "Люди, годы, жизнь" содержат воспоминания автора о конце двадцатых годов и о тридцатых годах.

Знаменитые воспоминания "Люди, годы, жизнь" Ильи Эренбурга - одна из культовых книг середины ХХ века. Впервые опубликованная в 1960-1965 гг. на страницах "Нового мира", она сыграла исключительную роль в формировании поколения шестидесятых годов; именно из нее читатели впервые узнали о многих страницах нашей истории.
Илья Эренбург

Доп. информация: Время воспроизведения: 10 час. 34 мин. 49 сек.

Люди, годы, жизнь.
Книга IV

Описание:
Четвертая книги произведения И.Эренбурга "Люди, годы, жизнь". Заканчивается четвертая книга воспоминаниями о начале Великой Отечественной войны
Знаменитые воспоминания "Люди, годы, жизнь" Ильи Эренбурга - одна из культовых книг середины ХХ века. Впервые опубликованная в 1960-1965 гг. на страницах "Нового мира", она сыграла исключительную роль в формировании поколения шестидесятых годов; именно из нее читатели впервые узнали о многих страницах нашей истории.
Илья Эренбург

Доп. информация: Время воспроизведения: 12 час. 43 мин. 48 сек.

Люди, годы, жизнь.
Книга V

Описание:

Знаменитые воспоминания "Люди, годы, жизнь" Ильи Эренбурга - одна из культовых книг середины ХХ века. Впервые опубликованная в 1960-1965 гг. на страницах "Нового мира", она сыграла исключительную роль в формировании поколения шестидесятых годов; именно из нее читатели впервые узнали о многих страницах нашей истории.

Люди, годы, жизнь.
Книга VI

Описание:

Шестая книга воспоминаний И.Эренбурга завершает большой труд писателя, привлекший внимание и интерес широких слоев читателей.
Жизнь, прожитая И. Эренбургом, необычайно насыщена, география его воспоминаний объемлет десятки стран различных континентов. Писателя связывала дружба со многими выдающимися людьми - образы этих людей занимают важное место в книге и помогают представить себе не только их самих, но "сквозь них" так же и своеобразие времени, характерные черты жизни народов и стран.


И. Эренбург

"Люди, годы, жизнь" Книга I

Давно мне хочется написать о некоторых людях, которых я встретил в жизни, о некоторых событиях, участником или свидетелем которых был; но не раз я откладывал работу: то мешали обстоятельства, то брало сомнение - удастся ли мне воссоздать образ человека, картину, с годами потускневшую, стоит ли довериться своей памяти. Теперь я все же сел за эту книгу - откладывать дольше нельзя.

Тридцать пять лет назад в одном из путевых очерков я писал: «Этим летом, в Абрамцеве, я глядел на клены сада и на покойные кресла. Вот у Аксакова было время, чтобы подумать обо всем. Его переписка с Гоголем - это неторопливая опись души и эпохи. Что оставим мы после себя? Расписки: «Получил сто рублей» (прописью). Нет у нас ни кленов, ни кресел, а отдыхаем мы от опустошающей суеты редакций и передних в купе вагона или на палубе. В этом, вероятно, своя правда. Время обзавелось теперь быстроходной машиной. А автомобилю нельзя крикнуть «остановись, я хочу разглядеть тебя поподробнее!». Можно только сказать про беглый свет его огней. Можно,- и это тоже исход,- очутиться под его колесами».

Многие из моих сверстников оказались под колесами времени. Я выжил - не потому, что был сильнее или прозорливее, а потому, что бывают времена, когда судьба человека напоминает не разыгранную по всем правилам шахматную партию, но лотерею.

Я был прав, сказав очень давно, что наша эпоха оставит мало живых показаний: редко кто вел дневник, письма были короткими, деловыми - «жив, здоров»; мало и мемуарной литературы. Есть на то много причин. Остановлюсь на одной, которая, может быть, не всеми осознана: мы слишком часто бывали в размолвке с нашим прошлым, чтобы о нем хорошенько подумать. За полвека множество раз менялись оценки и людей и событий; фразы обрывались на полуслове; мысли и чувства невольно поддавались влиянию обстоятельств. Путь шел по целине; люди падали с обрывов, скользили, цеплялись за колючие сучья мертвого леса. Забывчивость порой диктовалась инстинктом самосохранения: нельзя было идти дальше с памятью о прошлом, она вязала ноги. Ребенком я слышал поговорку: «Тому тяжело, кто помнит все» - и потом убедился, что век был слишком трудным для того, чтобы волочить груз воспоминаний. Даже такие потрясшие народы события, как две мировых войны, быстро становились историей. Издатели во всех странах теперь говорят: «Книги о войне не идут…» Одни уже не помнят, другие не хотят узнать о минувшем. Все смотрят вперед; это, конечно, хорошо; но древние римляне не зря обожествляли Януса. У Януса было два лица, не потому, что он был двуличным, как часто говорят, нет, он был мудрым: одно его лицо было обращено к прошлому, другое - к будущему. Храм Януса закрывали только в годы мира, а за тысячу лет это случалось всего девять раз - мир в Риме был редчайшим событием. Мое поколение не походило на римлян, но мы тоже можем пересчитать на пальцах более или менее спокойные годы. Однако, в отличие от римлян, мы, кажется, считаем, что о прошлом следует думать только в эпоху глубокого мира…

Когда очевидцы молчат, рождаются легенды. Мы иногда говорим «штурмовать бастилии», хотя Бастилию никто не штурмовал - 14 июля 1789 года было одним из эпизодов Французской революции; парижане легко проникли в тюрьму, где оказалось очень мало заключенных. Однако именно взятие Бастилии стало национальным праздником Республики.

Образы писателей, дошедшие до последующих поколений, условны, а порой находятся в прямом противоречии с действительностью. До недавнего времени Стендаль казался читателям эгоистом, то есть человеком, поглощенным своими собственными переживаниями, хотя он был общительным и эгоизм ненавидел. Принято считать, что Тургенев любил Францию, ведь он там провел много времени, дружил с Флобером; на самом деле он не понимал и недолюбливал французов. Одни считают Золя человеком, познавшим различные соблазны,- автором «Нана»; другие, вспоминая его роль в защите Дрейфуса, видят в нем общественного деятеля, страстного трибуна; а тучный семьянин был на редкость целомудренным и, за исключением последних лет своей жизни, далеким от гражданских бурь, потрясавших Францию.

Проезжая по улице Горького, я вижу бронзового человека, очень заносчивого, и всякий раз искренне удивляюсь, что это памятник Маяковскому, настолько статуя не похожа на человека, которого я знал.

Прежде легендарные образы складывались десятилетиями, порой веками; теперь не только самолеты быстро пересекают океаны, люди мгновенно отрываются от земли и забывают о пестроте, о сложности ее рельефа. Иногда мне кажется, что некоторое потускнение литературы, которое во второй половине нашего века замечается почти повсеместно, связано с быстротой превращения вчерашнего дня в условность. Писатель очень редко изображает действительно существующих людей - такого-то Иванова, Дюрана или Смитса; герои романа - сплав, в который входят и множество встреченных писателем людей, и его собственный душевный опыт, и его понимание мира. Может быть, история - романист? Может быть, живые люди для нее прототипы, и она, переплавляя их, пишет романы - хорошие или плохие?..

Все знают, насколько разноречивы рассказы очевидцев о том или ином событии. В конечном счете, как бы ни были добросовестны свидетели, в большинстве случаев судьи должны положиться на свою собственную прозорливость. Мемуаристы, утверждая, что они беспристрастно описывают эпоху, почти всегда описывают самих себя. Если бы мы поверили в образ Стендаля, созданный его ближайшим другом Мериме, мы никогда бы не поняли, как мог светский человек, остроумный и эгоцентричный, описать большие человеческие страсти,- к счастью, Стендаль оставил дневники. Политическая буря, разразившаяся в Париже 15 мая 1848 года, описана Гюго, Герценом и Тургеневым; когда я читаю их записи, мне кажется, что речь идет о различных событиях.

Эренбург по Эренбургу. "Люди, годы, жизнь".

Многие из моих сверстников оказались под колёсами времени. Я выжил – не потому, что был сильнее или прозорливее, а потому, что бывают времена, когда судьба человека напоминает не разыгранную по всем правилам шахматную партию, но лотерею.

Мне хотелось бы любящими глазами оживить несколько окаменелостей былого; да и приблизить себя к читателю: любая книга – исповедь, а книга воспоминаний – это исповедь без попыток прикрыть себя тенями вымышленных героев.

Так и в жизни…. В поисках за правдой, люди делают два шага вперёд, шаг назад. Страдания, ошибки и скука жизни бросают их назад, но жажда правды и упрямая воля гонят вперёд и вперёд.

… И если человек за одну жизнь много раз меняет свою кожу, почти как костюмы, то сердца он всё же не меняет – сердце одно.

Отец мой, будучи неверующим, порицал евреев, которые для облегчения своей участи принимали православие, и я с малых лет понял, что нельзя стыдится своего происхождения.

…Менее всего я мог себе представить, что в книге о прожитой жизни мне придётся посвятить столько горьких страниц тому вопросу, который в начале века мне казался пережитком, обречённым на смерть.

… Воля, пожалуй, стала обременительным свойством.

"Хуренито" я написал в тридцать лет, а рассказывал о той осени, когда мне было тринадцать. Я тогда не слыхал об Экклезиасте, но мне смертельно хотелось расшвырять побольше камней. Кончилась пора детства – наступал пятый год.

Гимназия воспитала во мне чувство товарищества; никогда мы не думали, прав или не прав провинившийся, мы его покрывали дружным ответом: Все! Все!

Говорят, что иногда человек не узнаёт себя в зеркале. Ещё труднее узнать себя в мутном зеркале прошлого".

В 1907 году я жаждал стать барабанщиком и трубачом для того, чтобы в 1957 году написать "в оркестре существуют не только трубы и барабаны…".

Я говорил о примирении, но говорил о нём непримиримо.

Я менее всего склонен теперь попытаться оправдать или приукрасить своё прошлое. Но вот сущая правда: я не мечтал о славе. Конечно, мне хотелось, чтобы мои стихи похвалил один из тех поэтов, которые мне нравились; но ещё важнее было прочитать кому-нибудь, только что написанное.

Многое из моих прошлых мыслей мне теперь представляются неправильными, глупыми, смешными. А вот то, почему я начал писать стихи, мне кажется правильным и теперь.

В театры мы ходили редко, не только потому, что у нас не было денег, - нам приходилось самим играть в длинной запутанной пьесе; не знаю, как её назвать – фарсом, трагедией или цирковым обозрением; может быть, лучше всего к ней определение, придуманное Маяковским, - "мистерия – буфф".

Есть белые ночи, когда трудно определить происхождение света, вызывающего волнение, беспокойство, мешающего уснуть, благоприятствующего влюблённым, - вечерняя это заря или утренняя? Смешение света в природе длится недолго – полчаса, час. А история не торопится. Я вырос в сочетании двойного света и прожил в нём всю жизнь – до старости….

Удивительно, как действует на человека любая обида, если она внове! Потом он к ней привыкает. А привыкает он решительно ко всему: к нищете, к тюрьме, к войне.

Как ни старались "Биржевые ведомости" придать моим статьям пристойный характер, чувствовалось, что я ненавижу войну.

Я запомнил его (Пикассо) фразу: "Коммунизм для меня тесно связан со всей моей жизнью как художника…". Над этой связью не задумываются враги коммунизма. Порой она кажется загадочной и для некоторых коммунистов.

Мне всё же повезло! Я встретил в моей жизни некоторых людей, которые определили облик века. Я видел не только туман и шторм, но и тени людей на капитанском мостике.

В Париже я плохо жил, и всё-таки я люблю этот город. Я приехал сюда мальчишкой, но я знал тогда, что мне делать, куда идти. Теперь мне двадцать шесть лет, я многому научился, но ничего больше не понимаю. Может быть я сбился с пути?...

Я походил на ягнёнка, отбившегося от стада, о котором писал Де Белле: ведь когда я уехал из России, мне не было и восемнадцати лет. Как приготовишка, я готов был учиться грамоте; спрашивал всех, что происходит, но в ответ слышал одно: «Этого никто не понимает…»

Алексей Николаевич Толстой мрачно попыхивал трубкой и говорил мне: «Пакость, ничего нельзя понять, все спятили с ума…»
Алексей Николаевич уверял, что я похож на мексиканского каторжника.
Очевидно, «мексиканский каторжник» оказался при проверке заурядным русским интеллигентом… Я говорю это не для того, чтобы каяться или оправдываться: мне хочется объяснить моё состояние в 1917-1918 годы. Конечно, теперь я вижу всё куда яснее, но гордиться здесь нечем – задним умом крепок каждый.

В 1821 году автор «Хулио Хуринито» так описывал переживания персонажа, именуемого в романе «Ильей Эренбургом»: «Я проклинал своё бездарное устройство; одно из двух: надо было вставить другие глаза или убрать эти никчемные руки. Сейчас под окном делают не мозгами, не вымыслом, не стишками, нет, делают руками историю…

Я не могу сказать, что я всегда чуждался политики, точнее – действия: я начал с подпольной работы, потом в зрелом возрасте, не раз оказывался участником событий; в дальнейших частях моих воспоминаний политические события будут не раз заслонять книги или холсты. Но в 1917 году я оказался наблюдателем, и мне понадобилось два года для того, чтобы осознать значение Октябрьской революции. Для истории два года – ничтожный срок, но для человеческой жизни это много смутных дней, сложных раздумий и простой человеческой боли.

… В сорок шесть лет линия жизни мне была куда яснее, чем в двадцать шесть… Я знал, что нужно уметь жить, сжав зубы, что нельзя подходить к событиям, как к диктовке, только и делая, что подчёркивая ошибки, что путь в будущее не накатанное шоссе.

В течении форм есть связь, и классические образцы не страшны современным мастерам. У Пушкина и Пуссена можно учиться. «Вещь» (название журнала) прошлого в прошлом, она зовёт делать современное в современном…

Идолы отжили свой век не только в религии, но и в искусстве. Вместе с почитанием икон умерло иконоборчество. Но разве от этого может исчезнуть стремление сказать новое по-новому?
… Достойнее писать каракулями своё, чем каллиграфически переписывать прописи прошлого.
Мне кажется, что колхозники, изображаемые в манере академической (болонской) школы, мало кого могут порадовать и нельзя передать ритм второй половины двадцатого века тем изобилием придаточных предложений, которым блистательно пользовался Л. Н. Толстой.

На Крещатике я впервые услышал боевой клич: «Бей жидов, спасай Россию». Евреев они убили немало, но своей, старой России, не спасли.

Я ещё не понимал всего значения событий, но, несмотря на различные беды того времени, мне было весело

Наши внуки будут удивляться,
Перелистывая страницы учебника:
«Четырнадцатый… семнадцатый, девятнадцатый…
Как они жили?.. бедные, бедные!..»

Есть воспоминания, которые радуют, приподымают, видишь порывы, доброту, доблесть. Есть и другие… Напрасно говорят, что время исцеляет; конечно, раны зарубцовываются, но вдруг эти старые раны начинают ныть, и умирают они только с человеком.

В ту зиму я болел и мало кого видел – многие друзья не хотели со мной встречаться: кто побаивался, а кто сердился – дружба дружбой, политика политикой.

Увидев снова Москву, я изумился. В 1924 году я писал: «Не знаю, что выйдет из этой молодёжи – строители коммунизма или американизированные специалисты; но я это новое племя, героическое и озорное, способное трезво учиться и бодро голодать, голодать не как в студенческих пьесах Леонида Андреева, а всерьёз, переходить от пулемётов к самоучителям и обратно, племя, гогочущее в цирке и грозное в скорби, бесслёзное и заскорузлое, чуждое влюбленности и искусства, преданное точным наукам, спорту, кинематографу. Его романтизм не в творчестве потусторонних мифов, а в дерзкой попытке изготовлять мифы взаправду, серийно – на заводах; такой романтизм оправдан Октябрём и скреплён кровью семи революционных лет».
Я был старше их всего на десять- двенадцать лет, но смена поколений была резкой. Моими сверстниками были Маяковский, Пастернак, Цветаева, Федин, Мандельштам, Паустовский, Бабель, Тынянов.

Недавно я разыскал в библиотеке полуистлевший номер однодневной литературной газеты «Ленин», вышедшей в день похорон Владимира Ильича.
Мои давние слова о значении Октября, противопоставление трудного пути России духовному оскудению Запада, мне кажутся правильными и теперь.

Я был молодым беспартийным писателем; для одних «попутчиком», для других - «врагом», а в действительности – обыкновенным советским интеллигентом, сложившимся в дореволюционные годы. Как бы нас не ругали, как бы ни косились на наши рано поседевшие головы, мы знали, что путь советского народа – наш путь.

Вряд ли в 1924 году можно было предвидеть, что фашизм, перекочевав из полупатриархальной Италии в хорошо организованную Германию, уничтожит 50 миллионов душ и покалечит жизнь нескольких поколений.

Горбун Юзик спрашивает старого нищего:
«- Так почему же вас, преподавателя латыни, выбросили на улицу? Одно из двух – или вы правы, или они.
- Я был прав. Это прошедшее время. Они правы – это настоящее. А дети, играющие погремушками, будут правы: футурум…

Проточный переулок никак не походил на розариум. А я, будучи щетинистым человеком, но право же не свиньёй, терзался от грязи. Частенько мне бывало холодно на свете; я искал сердечности, теплоты. На берегу Москвы-реки летом цвели злосчастные цветы пустырей, затоптанные, заваленные нечистотами, - лютики, одуванчики. И эти цветы я хотел изобразить.
С прошлым не стоит спорить, но над ним стоит задуматься – проверить, почему написанные страницы столько раз оказывались бледнее, мельче тех, что в бессонные ночи мерещились автору.

Всё это я понял не в 1926 году, а много позднее: человек учится до самой смерти. С.494
В книге о моей жизни, о людях, которых я встретил, много грустных, подчас трагических развязок. Это не болезненная фантазия любителя «чёрной литературы», а минимальная порядочность свидетеля. Можно перекроить фильм, можно уговорить писателя переделать роман. А эпоху не перекрасишь, она была большой, но не розовой…

В 17 лет я старательно штудировал первый том «Капитала». Позднее, когда я писал «Стихи о канунах», а ночью работал на товарной станции Вожирар, я возненавидел капитализм; это была ненависть поэта и люмпен-пролетария.

Бессмысленность строя. Я рад, что я это понял и продумал на пороге тридцатых годов. Одним из самых горьких испытаний для меня был конец 1937 года, когда я приехал прямо из-под Теруэля в Москву.

В 1931 году я почувствовал, что я не в ладах с самим собой.

В 1931 году я понял, что судьба солдата не судьба мечтателя и что нужно занять своё место в боевом порядке. Я не отказывался от того, что мне было дорого, ни от чего не отрекался, но знал: придётся жить, сжав зубы, научиться одной из самых трудных наук – молчанию.

Летом и осенью 1932 года я много колесил по Советскому Союзу.

Я сказал, что металл Кузнецка помог нашей стране отстоять себя в годы фашистского нашествия.

Я назвал свою повесть «День второй». По библейской легенде, мир был создан в шесть дней. Дочитав последнюю страницу, Бабель сказал «вышло».

Приехав на несколько недель в Советский Союз, он сразу подружился с нашими режиссёрами, говорил: «Да какой я Люис Майльстоун? Я Лёня Мильштейн из Кишинёва.

Я понял, что победа Гитлера не была одиноким, изолированным событием. Рабочий класс был повсюду разъединён, измучен страхом перед безработицей, сбит с толку, ему надоели и посулы и газетная перебранка.

В статье для "Известий" я писал: "Поймут ли наши внуки, что значило жить в одно время с фашистами? Вряд ли на жёлтых полуистлевших листочках останутся гнев, стыд, страсть. Но, может быть, в высокий полдень другого века, полный солнца и зелени, ворвётся на минуту молчание – это будет наш голос.

Вспоминая некоторые московские впечатления, все эти овации и огульные обвинения, я писал в "Книге о взрослых": "Я знаю, что люди сложнее, что я сам сложнее, что жизнь не вчера началась и не завтра кончится, но иногда нужно быть слепым, чтобы видеть".

"Книгу для взрослых" сначала напечатали; потом решили выпустить отдельным изданием; издавали долго – шёл 1937 год, когда забота о деревьях была предоставлена не садовникам, а лесорубам. Из книги изымали целые страницы с именами, ставшими неугодными.

Может быть, в 1935 году я слишком рано взялся за рассказ о моей жизни: недостаточно знал и людей, и самого себя, порой принимал временное, случайное за главное. В основном я и теперь согласен с автором "Книги для взрослых", но война в ней описана не ветераном, а человеком среднего возраста, среднего опыта, который едет в тёмной теплушке на фронт и рисует себе предстоящие битвы.

Мне трудно сейчас описать Испанию в далёкую весну (1936 года): я пробыл в ней всего две недели, а потом в течение двух лет видел её окровавленной, истерзанной, видел те кошмары войны, которое не снились Гойе; в распри земли вмешалось небо; крестьяне ещё стреляли из охотничьих ружей, а Пикассо, создавая "Гернику" уже предчувствовал ядерное безумье.

В Эскалоне, в Мальпике, в окрестностях Толедо я видел крестьян, восторженно повторявших: "Земля!" Старики верхом на осликах подымали кулаки, девушки несли козлят, парни ласкали старые, невзрачные винтовки.

Французские Пиренеи издавна казались стеной, за которой начинается другой континент. Когда на испанский престол взошёл внук Людовика 14, французский король, будто в восторге воскликнул: Пиренеев больше нет!" Пиренеи, однако, остались. И вот в апреле 1936 года я их не заметил: люди так же поднимали кулаки, на станциях можно было увидеть те же надписи "Смерть фашизму!", а в поезде перепуганные обыватели вели знакомые разговоры о том, что нужно обуздать бездельников. Франция вдохновлялась примером Испании.
Я радовался со всеми: после Испании – Франция! Теперь ясно, что Гитлеру не удастся поставить Европу на колени. Наше дело побеждает – революция переходит в наступление". Эти мысли ещё не омрачались ни потерей близких и друзей, ни испытаниями, на пороге которых мы стояли. Весну 1936 года я вспоминаю, как последнюю лёгкую весну моей жизни.

В первые месяцы испанской войны я уделял мало времени моим обязанностям корреспондента "Известий". Меня отталкивала роль наблюдателя, хотелось чем-то помочь испанцам.

В Мадрид приехал первый советский посол М. И Розенберг…. Марселя Израилевича давно уже нет в живых: он стал одной из жертв произвола. Людей вырубали….

Трудно себе представить первый год испанской войны без М.И. Кольцова. Для испанцев он был не только знаменитым журналистом, но политическим советником. В своей книге "Испанский дневник" Михаил Ефимович туманно упоминает о работе вымышленного мексиканца Мигеля Мартиниса, который обладал большей свободой действий, нежели советский журналист. Однажды он мне признался: "Вы редчайшая разновидность нашей фауны – "нестреляный воробей". В общем, он был прав – стреляным я стал позднее.

Выступления многих советских писателей удивили и встревожили испанцев, которые мне говорили: мы думали, что у вас на двадцатом году революции генералы с народом. А оказывается, у вас то же само, что у нас…" Я старался успокоить испанцев, хотя сам ничего не понимал.

Со мной приключилась неприятная история, которую я никак не мог распутать: весной 1939 года на моё имя перевели из Москвы гонорар испанским писателям – они собирались уехать, кто в Мексику, кто в Чили. Писателей было девять или десять, и это составило довольно крупную сумму. Когда я заявлял о моих доходах за истекший год, я, конечно, не проставлял денег, переданных испанцам. В начале 1940 года полиция произвела налёт на банк "Северной Европы"; проверили переводы, конторские книги. Выяснилось, что я скрыл от налоговой инспекции гонорары испанским писателям и деньги на грузовик для Испании, приобретённый ещё в 1936 году. С меня потребовали сумму, которой я никогда не держал в руках.

24 мая мне позвонил министр общественных работ де Монзи, с которым я прежде встречался. Де Монзи был один из первых французов, посетивших Советский Союз… Я спросил, почему правительство продолжает войну против коммунистов, почему восстанавливает против себя рабочих – на военных заводах шпиков чуть ли не больше, чем рабочих. Де Монзи не стал отмалчиваться, сказал, что тридцать тысяч коммунистов арестованы, что министр юстиции социалист Серроль отказывается перевести их на режим политических заключённых…. Мы помолчали. Де Монзи отложил трубку, встал и, не глядя на меня, сказал: "Если русские нам продадут самолёты, мы сможем выстоять. Неужели Советский Союз выиграет от разгрома Франции? Гитлер пойдёт на вас…. Мы просим об одном: продайте нам самолёты. Мы решили послать в Москву Пьера Кота. Вы его знаете – это ваш друг. Не думайте, что всё прошло легко, многие возражали…. Но сейчас я говорю с вами не только от себя. Сообщите в Москву…. Если нам не продадут самолётов, через месяц или два немцы займут Францию".

Война, начатая фашистской Германией, не походила на прежние войны: она не только губила и калечила тела, она искажала душевный мир людей и народов…. Я держал в руках мыло со штампом «чисто еврейское мыло» - его изготовляли из трупов расстрелянных.

В марте 1938 года я с тревогой прислушивался к лифту: мне тогда хотелось жить; как у многих других, у меня стоял наготове чемоданчик с двумя сменами белья. В марте 1949 года я не думал о белье, да и ждал развязки почти что безразлично. Может быть, потому, что мне было уже не сорок семь, а пятьдесят восемь – успел устать, начиналась старость. А может быть, потому, что всё это было повторением, и после войны, после победы над фашизмом, происходившее было особенно нестерпимым. Мы ложились поздно - под утро: мысль о том, что придут и разбудят, была отвратительна.

Задним умом все крепки. Весной 1949 года я ничего не понимал. Теперь, когда мы кое-что знаем, мне кажется, что Сталин умел многое маскировать. А. Фадеев говорил мне, что кампания против «группы антипатриотических критиков» была начата по указанию Сталина. А месяц или полтора спустя Сталин собрал редакторов и сказал: «Товарищи, раскрытие литературных псевдонимов недопустимо – это пахнет антисемитизмом…»

Несколько лет спустя один журналист в Израиле выступил с сенсационным и разоблачениями. Он утверждал, что, находясь в тюрьме, встретил поэта Фефера, который будто бы ему сказал, что я повинен в расправе с еврейскими писателями. Клевету подхватили некоторые газеты Запада. У них был один довод: «Выжил, значит, предатель».

Никогда в своей жизни я не считал молчание добродетелью, и, рассказывая в этой книге о себе, о моих друзьях, я признался, как трудно нам было порой молчать.

Когда я оглядываюсь назад, 1952 год мне кажется очень длинным и в то же время тусклым; вероятно это связано с тем, как я тогда жил.

Тридцатого января газеты привезли в полдень. Я нехотя развернул "Правду". "К новому подъёму нефтяной промышленности". "Упадок внешней торговли Франции". Вдруг на последней странице я увидел: "Арест группы врачей-вредителей". ТАСС сообщал, что арестована группа врачей, которые повинны в смерти Жданова и Щербакова. Они сознались, что собирались убить маршалов Василевского, Говорова, Конева и других. В газете было сказано, что большинство арестованных – агенты "международной еврейской буржуазно-националистической организации "Джойнт", которые получали указание через врача Шимелиовича и "еврейского буржуазного националиста Михоэлса". В списке арестованных были известные медики – трое русских, шесть евреев.

В глазах миллионов читателей я был писателем, который мог пойти к Сталину, сказать ему, что я в том-то с ним не согласен. На самом деле я был таким же "колёсиком", "винтиком", как мои читатели. Я попробовал запротестовать. Решило дело не моё письмо, а судьба.

Кончу признанием: я ненавижу равнодушие, занавески на окнах, жёсткость и жестокость отъединения.

Критиковали, да и будут критиковать не столько мою книгу, сколько мою жизнь. Но начать жизнь сызнова я не могу. Я не собирался никого поучать, не ставил себя в пример. Я слишком часто говорили о своём легкомыслии, признавался в своих ошибках, чтобы взяться за амплуа старого резонёра. Притом я сам с охотой послушал бы мудреца, способного дать ответ на многие вопросы, которые продолжают меня мучить. Мне хотелось рассказать о прожитой жизни, о людях, которых я встретил: это может помочь некоторым читателям кое над чем задуматься, кое-что понять.

Выдержки из книги

И. Эренбург
"Люди, годы, жизнь"
Выдержки из книги

Годы, о которых мне предстоит рассказать, врезались в память каждого. Им посвящены прекрасные повествования Некрасова, Казакевича, Гроссмана, Пановой, Берггольц, Бека, Бакланова (этот список, конечно, далеко не полный). Пусть читателя не удивит, что о некоторых важных событиях я упомяну вкратце или вовсе промолчу: нет нужды повторять то, что уже хорошо сказано другими.

В 1905 году юный Эренбург был свидетелем первых революционных демонстраций. И когда в гимназии возникла подпольная революционная организация, он принял в ней деятельное участие, за что был арестован полицией. Родителям удалось освободить его под залог до суда, но семнадцатилетний Илья Эренбург на суд не явился - в 1908 году ему удалось бежать за границу. Он поселился в Париже.
Первая мировая война открыла ему путь в журналистику. Находясь в качестве корреспондента на франко-германском фронте, он увидел неоправданную жестокость и сделал для себя вывод, что война - источник бесконечных людских страданий.
В феврале 1917 г. Илья Эренбург возвращается в Россию. Ему трудно было разобраться в происходящих событиях, он испытывал тяжелые сомнения. Эти колебания нашли отражение в стихах, написанных в период с 1917 по 1920 годы.
В 1921 г. он уезжает в Европу, вначале живет во Франции и в Бельгии, три года проводит в Берлине, где в то время находились "сливки" русской писательской мысли.
В эмиграции Эренбург написал книги "Лик войны" (очерки о Первой мировой войне), романы: "Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников", "Трест Д.Е.", "Любовь Жанны Ней", "Рвач", сборник новелл "Тринадцать трубок", книгу статей об искусстве "А все-таки она вертится!"
Как только выдавалась свободная минута, он писал стихи. О возвращении в Россию не помышлял, а книги свои старался печатать в московских издательствах, точно так же, как это делал "великий пролетарский" писатель Максим Горький.

И.Г. Эренбург много сил отдал "проблемам мира". Что из этого вышло, хорошо знают вдовы и сироты Америки и Вьетнама, Камбоджи и Китая, Эфиопии и Израиля, СССР и Афганистана... Будет ли когда-нибудь решена на Земле долгожданная проблема прочного мира? Кто в состоянии ответить на этот вопрос?
Эренбург подарил мне множество своих книг и на всех сделал дарственную надпись. Я понял, что писатель со мной прощался, что книги его последний привет...
Илья Эренбург был потрясен смертью своего друга Овидия Герцовича Саввича, через несколько дней у него был инфаркт. Медицина оказалась бессильной.
Я был на съемках фильма "Илья Эренбург", который снимался по моему сценарию, когда позвонила Любовь Михайловна. Она сказала, что Илья Григорьевич умер...
Вдова писателя попросила прийти за книгами через год-полтора. Ей трудно было с ними расстаться. Для нее книги - память о человеке, с которым она прошла сквозь бури, штормы, годы...
Мы редко перезванивались. У нее были совсем другие интересы.
Трудно человеку победить одиночество. К сожалению, еще не придумано лекарство от старости.
Любовь Михайловна умерла в полном сознании во время оттепели, гомон оживающего мира пернатых, яркое лучистое солнце подтверждало, что близок конец зимы.
Возвращаясь с кладбища, с ее похорон, я вспомнил стихотворение И.Г. Эренбурга:

Я скажу вам о детстве ушедшем, о маме
И о мамином теплом платке,
О столовой с буфетом, с большими часами
И о белом щенке...
Я скажу вам о каждой минуте,
И о каждом из прожитых дней.
Я люблю эту жизнь, с ненасытною жаждой
Прикасаюсь я к ней...
1965-1984